П

Первые шаги

 

«Я его узнала по пальцам ног. В палату меня не пустили: сквозь стеклянную дверь смотрю, и прямо за ней кровать, белая простыня и голые ступни. Пальчики... Его пальчики... Еще лица даже и не увидела, а уже узнала. Я рыдать стала от счастья. Врач подходит, берет меня под локоток, отводит от двери: еще рано радоваться, он в тяжелом состоянии, жизнь на волоске.

А я все равно плачу. Меня не пустили к нему, приказали домой возвращаться. Выхожу, — на улице ночь, льет дождь. Мокро, душно. Капли по лицу хлещут. А я стою, и шелохнуться не могу. Мне сказали, что он в коме, никого не слышит. Он не слышит, но Бог-то слышит! Вот я стала Бога просить о том, чтобы он вернул его мне. Плачу, смеюсь от счастья... Сколько матерей этим вечером нашли детей в морге... Сколько там сгоревших, обугленных косточек. А мой — жив! Под белой простынкой, в стеклянной палате, пальчики одни торчат...

Но жив, жив... Самое главное.

На следующее утро его военным самолетом отправили в Москву. Я какие-то вещи в сумку покидала, за час собралась и — за ним. Даже своего старшего не успела повидать. Он из школы на своих ногах убежал, пара царапин на лице, и все, как будто на улице подрался. Быстро все, наспех, в такой суматохе-то! На следующий день я уже в Москве была, вместе с ним, младшеньким.

Тапочки, халатик, зубная щетка — весь мой багаж. В чем была, в том и уехала.

Думала — ненадолго, а оказалось — на несколько месяцев. Первое время прямо в отделении жила. Там меня к нему и пустили в первый раз... Захожу: тишина, он ле-

жиг, глаза закрыты... Бледный, словно выстиранный, одни пальцы из-под простыни выглядывают... И весь восковой какой-то... На лице маска, миллион трубочек, словно вены, по которым кровь бежит. Я на колени перед ним встала... До рук дотронулась, а они ледяные, — как у мертвого. У меня комок в горле. Чувствую: лицо горячим становится. Руку подношу, провожу пальцами: слезы... Сами по себе... Слезы катятся и катятся.

Когда стояла перед ним на коленях в реанимационной палате, в первый раз — верите? — подумала о хрупкости жизни. Вчера он бегал, гонял по улице кота, стрелял из рогатки, а сегодня дышит через маску. Мой мальчик... Словно кто-то выдохнул из него жизнь, забрал все силы, увел душу... Один день, одно мгновение — и все может исчезнуть...

Первый месяц — операция за операцией. Врач заходит в палату, долго его осматривает, потом на свет смотрит рентгеновские снимки, качает головой.

—  В черепе большой осколок, пока мы его не вынем, он так и будет в коме. Но его трудно будет достать: рядом жизненно важные сосуды...

Я дежурила у дверей операционной. Час, два... Потом слышу: шорох у дверей, колеса шелестят. У меня сердце чуть не лопнуло: представляю, что двери откроются и вывезут его ногами вперед... Эта секунда, момент... Руки задрожали, ноги подкосились... Секунда... Двери распахиваются, вижу: головой вперед, жив, жив!

Два с половиной часа вынимали осколок. Трепанация черепа. Это не нога, не рука. Головной мозг. Доли миллиметра — и смерть. Или — инвалидность.

Он вынес. Девять лет, обычный мальчишка, а вынес. Для меня эта операция была такой важной! Я так себе сказала: если он перенесет ее, значит, выкарабкается.

Каждый день я около него сидела. Первые дни только плакала. Сяду над ним и причитаю. Вдруг врач в палату заходит.

—  Что же вы делаете?! Вы что, хотите его в могилу свести? Он не слышит вас, не видит, но все чувствует.

Вы же мать, ваше состояние ему передается! Так он никогда не выберется.

Боль, отчаяние — это все всегда в душе было. Но при нем я старалась теперь держаться. В церковь иду, свечку зажгу, встану на колени, все глаза выплачу. А к нему захожу, улыбаюсь, рассказываю про дом, про отца, про брата.

Страшно было... Очень страшно... Говорю с ним, за руку держу, — а у него ничего не откликнется. Ну, думаю, хоть бы веко дрогнуло, хоть одна мышца на лице... Ничего! Я ему ножки целовала... Встану перед ним на колени и целую их, дышу, дыханием своим согреваю... Он холодный такой был, вы себе представить не можете. Дышу-дышу, а согреть не могу...

Врач утром заходит в палату.

— Как вы, держитесь?

— А что еще мне остается? — отвечаю.

—  Сейчас он в стабильно тяжелом состоянии, мы надеемся, делаем все возможное, главное — чтобы у него хватило сил бороться.

Он говорит, а у меня перед глазами все расплывается: «Состояние стабильно тяжелое... Восьмой день комы... Отек головного мозга... Перелом основания черепа... Может потерять память, зрение...» И что-то еще, только голос его куда-то уплыл, далеко-далеко... Откуда-то издалека крики врачей, шум и — тишина.

Каждый день я жила, как последний. Смотрю на него, и насмотреться не могу. Слезы душат. Как я его на руки первый раз взяла... В макушку целовала... Запах такой нежный, сладкий, родной... Вся жизнь перед глазами промоталась, как пленка в кино... А он лежит передо мною — кожа да кости, весь какой-то пожелтевший, окаменевший... Одной ногой на этом свете, другой — уже на том.

Смотрю на него, вглядываюсь, пытаюсь представить, что он сейчас видит. Снится ли ему что-то? Слышит ли он меня? Или он сейчас слышит совсем другие голоса и видит совсем другие, нездешние лица...

 

Для меня время перестало существовать. Я не слышала, как тикают часы. Только капельница. Днем и ночью: кап-кап, кап-кап... Мое время...

Сорок дней он был в коме. Врачи уже перестали надеяться. Меня стали потихоньку готовить: если он и выживет, то останется инвалидом... Чего ждать? Он мог перестать говорить. Мог перестать видеть. Мог... Об этом я даже думать боялась... Навсегда остаться по разуму девятилетним ребенком.

Утро... Начало октября: в Москве так холодно уже было. Дождь, пронизывающий ветер. Ни одного листочка не осталось на дереве! Что за город такой холодный, как в нем люди живут? Я из церкви возвращалась, продрогшая до костей. Пришла, переоделась, захожу в палату. Во мне уже надежда тлеть переставала. Вместо надежды пришла обреченность... Грусть... Тоска... Встала возле окна, смотрю на улицу... Ветер воет, перед стеклом черная ветка покачивается... Взад-вперед, взад-вперед... Одиночество... Думаю: вот так и ты теперь будешь одна от ветра гнуться...

Сажусь рядышком. Беру его руку в свою, дышу на нее: все согреть пытаюсь.

— Уже осень пришла. На улице так холодно, ветер воет, дождь идет... Дома тебя папка ждет, брат... Звонили вчера, спрашивали, как ты... Я говорю: скоро поправится, скоро все закончится, и мы вернемся домой...

Говорю, а слезы капают на белую простыню. Кап-кап, кап-кап... И капельница: кап-кап... Мои часы...

Вдруг смотрю: веки у него задрожали! Подрагивают, глазные яблоки — туда-сюда... За руку его хватаю: «Ты слышишь меня?! Слышишь? Если да, мигни мне!»

Раз, — и тут же все прекратилось. Он опять замер. Я рыдаю, уже не могу себя в руки взять, все, прорвало мою плотину. Надежда, как луч солнца, блеснула и погасла.

Если бы я могла описать то, что в душе случилось тогда! Дали и отняли надежду. Так жестоко! Плачу, причитаю, и вдруг — раз! — он моргает! Глаза закрыты, он все-таки не смог их открыть. Но и так видно: веко дрогнуло, глаза едва распахнулись, и ресницы упали вниз.

Сорок дней минуло с третьего сентября. В Беслане отмечали сороковины, там выросло целое кладбище детей. А мой в этот день пришел в себя. Вернулся! Самый счастливый день моей жизни!

Когда он открыл глаза, он меня почти не видел. Говорил потом:

— Видел тебя, словно за стеклом, по которому дождь стекает.

Он терял зрение. На пятый день он попытался заговорить. Рот открывает, а слов нет. Только воздух ловит. Язык его не слушался, губы не слушались. Первое, что он произнес: «ба». На второй день уже чуть уверенней: «6а... — пауза, — ...ам». Я не могла понять, чего он хочет? Что за «ба»? А потом по телевизору показывают рекламу какого-то печенья... крупным планом: зерна, молоко, банан... у него маленький телевизор на тумбочке недалеко от кровати стоял... И вот показывают это печенье, и он вдруг, как младенец, замычал — взглядом на экран и опять шепотом: «ба... ба... ам». Смотрю на экран: а там как раз спелый желтый банан. Поворачиваюсь к нему: а взгляд такой умоляющий! Так вот оно что! Купила ему связку бананов: почищу, кусочек мякоти в рот... Он жмурился от удовольствия... Это его первая еда была... До этого только капельницы, капельницы...

Сказать ничего не мог. Попросить. Только слоги или отдельные звуки. Логопед с ним начал заниматься. Он заново всему учился: говорить, держать ложку... Но лежал... Все время лежал.

В конце октября ему сделали еще одну операцию — уже на глазах. Операция, наркоз, повязки на глазах... Через все мы прошли... Все пережили.

Помню, как он в первый раз резко сел, и тут же его вырвало. Судно ему купила, самое лучшее, дорогое: мягкое такое, импортное. Вставать ему пока запретили, в туалет — только в судно. Называл его: «моя лодка»...

Деньги мои уже закончились, родственники что-то пришлют, а раз — и нет уже ничего. Цены в Москве безумные, а купить надо все самое хорошее. Курочку, чтобы бульон сварить. Яблочки. Помидорчики. В школе трое суток голодал, а потом еще полтора месяца в коме... Я все самое лучшее старалась ему купить.

Помню, завотделением меня вызывает.

— Про вас в газете сегодня написали, что вы из Беслана и сына поднимаете... Люди хотят помочь, не отказывайтесь от помощи.

Выхожу в коридор: стоит огромный бритоголовый парень, в таком дорогущем костюме. Я к нему подхожу, он берет меня за руку: «Простите, всех нас простите, но хоть это... вам ведь тяжело сейчас... больницы, деньги... я все это знаю». И сует мне в руки пухлый конверт. Попрощался быстро, словно убежал: расплакался, неловко ему стало. Захожу в палату, открываю конверт: пять тысяч долларов! Я чуть в обморок не упала. Сроду никогда таких денег в руках не держала. Кинулась обратно, а его уже и след простыл.

Вот так и было. Приходили незнакомые люди и приносили, кто что мог. Я никогда не могла подумать, что люди такие добрые! Однажды старушка пришла: принесла кулечек груш. Плачет, просит прощения... А в чем они виноваты? За что просили прощения? До сих пор не могу понять.

Мы выстояли тогда только благодаря вот этим чужим людям. Я даже имен их не знаю, так стыдно! Но только благодаря им он кушал яблочки, помидорчики, огурчики. У него было самое лучшее судно во всем отделении! Мягкое, пластичное, — все, как у людей, мы ни в чем не нуждались.

Муж дома с сыном впроголодь жили, потому что все деньги нам посылали в Москву. А что эти две тысячи в Москве? Копейки... Без этих чужих людей мы бы голодали здесь, — правду вам говорю.

Он поправился, стал сил набираться. А в последних числах октября встал на ноги и сделал свои первые шаги! Заново пошел! Все заново, с белого листа. Ножки слабые были, подкашивались. Я его держу за руку: раз — шажок. Устал, отдыхает. Опять сначала: раз — шажок, два — отдыхает.

Я была так счастлива! Видеть его первые шаги, слышать в первый раз слово «мама»! Я так не радовалась, когда он в год пошел и говорить стал. Тогда это было естественно, все дети говорили первые слова и делали первые шаги. А то, что он заново пошел, — это было чудом!

Чудо бывает таким простым... Ходила с ним по палате, под руки держала: шаг, второй, третий... Слова по слогам повторяли: ма-ма, па-па... Счастье, оно в этих словах, в этих шагах...

Зимой я вдруг стала терять память. Целые куски воспоминаний стали куда-то пропадать. Сижу, пытаюсь вспомнить вчерашний день и не могу. Не могу! Врач сказал, что это от перенапряжения.

Мы провели в Москве четыре месяца. Долгие месяцы. И отчаяние, и страх, все осталось позади. Он ходит. Говорит. Видит. О чем я могу еще мечтать? И самое страшное в жизни уже увидела: белая простыня, и его пальчики, торчащие из-под нее... Катетер до сих пор перед глазами стоит. И капельницы снятся: кап-кап... кап-кап... Вдруг он никогда не откроет глаза? И я просыпаюсь в холодном поту».

 

 

Песня

 

«Боевик, который держал ногу на педали (замыкающей всю цепочку бомб в спортзалеАвт.), с первого дня проникся ко мне какой-то симпатией. Он сказал, что я очень похожа на его жену. Так получилось, что мы стали общаться, немного разговаривать друг с другом. И вот второго вечером, вернувшись в зал после небольшой отлучки, он стал каким-то мрачным, потемневшим. Я сидела рядом, вдруг слышу: он что-то тихо-тихо и печально поет. Я прислушиваюсь, а слов разобрать не могу.

— О чем ты поешь?

А он опять еле слышно тянет эту заунывную мелодию. Мне показалось, что это какая-то арабская песня, такая тоскливая, такая печальная!

— Что это за песня? — опять спрашиваю я.

Он поворачивается ко мне, и я вижу, что у него в глазах блестят слезы. Он плакал, а не пел.

— Что случилось?

—  Все, конец. Мне дали полтора дня и сказали, чтобы я делал все, что хочу. Нам осталось полтора дня.

Опустил голову и вновь затянул эту песню, словно молитву.

—  России не нужны заложники, переговоров не будет. Завтра конец».

 

Роза, заложница

 

Праздник

 

«Я вспоминаю их последний день рождения... Август... Я работала, у меня напряженный график был, уставала очень... Говорю им: «Ребята, давайте в этом году без гостей, без праздничного стола?» Договорились, что подарками одними обойдемся. Вечером прихожу домой: они стоят у двери, жалобно смотрят. «Бабу, ну, пожалуйста, устрой нам праздник!»

— Ну мы же договорились, Сосик, Аслан? Вы же уже взрослые, ну давайте в следующем году уже отметим!

— Нет, бабу, давай в этом! Последний раз, а? Ну сделай нам праздник, пожалуйста! Чтобы пирог со свечами был!

Глазищи такие умоляющие. Ну, как тут отказать...

Поставила я сумку, взяла деньги, и пошли мы в магазин. Купили торт, газировку, свечки, я дома уже салатики на скорую руку приготовила, фрукты порезала...

Сели, — они такие счастливые, глаза горят! Я смотрю на них и удивляюсь: такие взрослые мальчишки, уже и борьбой занимаются, и на девчонок поглядывают, — а ведь сущие дети... Чего тогда им так эти свечи сдались, и пирог, и праздник этот... Какие они счастливые были...

Словно чувствовали, что это — их последний день рождения, их последние свечки на именинном пироге...»

 

Светлана, бабушка

 

Подкидыш

 

«Наша жизнь разбита, растоптана... Я часто думаю, что Бог поставил нас на колени, чтобы испытать нас, проверить, сможем ли мы подняться... «Мы» — это не то слово... «Нас» уже нет... «Мы» — сгорело, превратилось в пепел...

Часто думаю о прошлом — когда мы еще были вместе, когда в нашем доме еще светило солнце и я по утрам будила своих детей... Время... (с тоской)... оно бежит, как песок сквозь пальцы, и невозможно зажать его в своей руке навсегда...

Нас было четверо: мы с мужем, и Карина с Хейтагом, наши солнышки, наши любимые детки... Они были погодками: ей 14, ему 13. Она вся в меня: взрывной характер, энергичная, черноглазая... Он — папа: чуткий, выдержанный, с большими печальными серыми глазами...

Когда их не стало, мы с мужем пережили самый серьезный кризис в наших отношениях. Беслан стал проверкой наших чувств, нашей семьи: потеряв детей, мы остались один на один в этом горе, безмолвии... Мы потеряли смысл нашей жизни; впервые за столько лет оказались в пустоте, где не слышен смех наших детей...

Я не знаю, выдержим ли мы это испытание, сумеем ли сохранить пусть жалкие, но остатки нашей погибшей семьи...

Для моего мужа дети были всем в этой жизни, понимаете? Он боготворил своих детей. Когда ему только исполнилось 1,5 годика, он потерял отца и мать; дядя его воспитывал. К нему неплохо относились в той семье, но он часто говорил мне спустя годы: «Семья — самое главное, что есть у человека в жизни. Я был лишен многого, но у моих детей будет все! Я все для них сделаю!»

Мы строили большие планы... Откладывали деньги, чтобы их за границей учить. Теперь я понимаю, что нужно жить одним днем, быть счастливым именно сегодня... Завтра может не наступить никогда...

...Тот день... Первого сентября... Я сама повела их в школу... Уже почти на подходе, переходя железную дорогу, Каринка вдруг поворачивается ко мне и так жалобно тянет:

—  Мамочка, я так не хочу идти туда! Давай развернемся и вернемся домой, а? Еще целый год впереди, еще находимся туда!

Я так опешила.

—  Как это не хочу?! Сегодня 1 сентября, первый учебный день, что за вольности такие, что значит «не хочу»? Есть слово «надо».

Она так смиренно вздохнула, и мы пошли...

Что я о себе думала тогда? Блюститель нравов, кладезь мудрости и опыта, — а на самом деле? Дети гораздо чище, они тоньше устроены, они еще могут считывать само ощущение опасности, которое только витает в воздухе... Их душа еще не покрыта таким слоем предрассудков, стереотипов, каким покрыты наши души... Но тогда почему мы не слышим своих детей? Почему я не послушала своего ребенка?

«Ребенок не хочет идти в школу, значит, он ленив. Надо заставить его сделать это силой», — в той ситуации так мыслил бы почти каждый родитель, правда?

Вот мы и пошли дальше. И все трое зашли в зал. Трое... (Задумчиво.)

Когда случился первый взрыв, меня очень сильно контузило. Я ничего не помнила. Даже про то, что со мной были дети. Я вместе с боевиками под дулом автомата перешла в столовую, где продолжался бой. Террористы думали, что в нас не будут стрелять, — мол, заложники, живой щит... Куда там! Наши палили, как ненормальные. Много людей полегло в той столовой... Там ко мне начала память возвращаться: я вспомнила, кто я и с кем пришла!.. Какая истерика началась у меня! Я кричу: «У меня дети в спортзале остались!» — и бегом туда. Боевик дуло автомата на меня навел: «Не сметь в зал! Расстреляю!»

Мне все равно было: пусть стреляет. Как я без детей вернусь? Как я могу их оставить здесь, в этом аду? Я рванула в спортзал... Кругом стреляли, что-то взрывалось, крики, кровь... А потом... (Жалостливо смотрит на меня.) Потом я ничего не помню. Потом — только больница. Когда я пришла в себя, муж сидел напротив. Первые мои слова: «Где Хейтаг? Карина?»

—  В больнице. Все хорошо. Они в тяжелом состоянии, но уже идут на улучшение...

Два дня я просила телефон, чтобы набрать их. Говорю мужу: «Если они не могут вставать, ты поднеси к ним трубку, — мне нужно просто услышать их голос. Просто голос!»

На третий день он заходит в мою палату... Садится рядом, берет мою руку в свою...

— Послушай... Мне нужно кое-что тебе сказать...

Вы когда-нибудь падали в пропасть? В самую глубокую пропасть, дна которой не видно, и ты летишь туда, слыша в ушах свист ветра и чувствуя, как душа опережает тело и разбивается первой? Мое тело разбилось о камни, оно изранено, но цело... А душа разбилась еще в том сентябре...

Как мы пережили это? Как после всего того, что случилось с нами, продолжаем ходить по земле?

Мы с мужем после похорон — сначала Карину похоронили, потом Хейтага, — не знали, о чем говорить друг с другом. Ну, вот была жизнь — целая жизнь! — и ее зачеркнули. Ничего не осталось.

Вот ходим мы с мужем, пьем чай, сидим в креслах — и молчим. Что мы можем сказать друг другу? Пожалеть? Утешить? Сказать, что все будет хорошо? Но хорошо уже никогда не будет...

У нас не осталось слов друг для друга...

Больше полугола прошло в таком трансе. Мы медленно выкарабкивались... Тяжело было начать говорить друг с другом...

А потом... Потом мы стали думать о ребенке — в нас еще столько теплоты, любви, которую некому стало отдавать; мы оба были переполнены любовью к нашим детям; мы едва не захлебнулись ею.

Для моего мужа дети были всем! Дети были смыслом его жизни. И я точно такая же: без детей я просто растение... Никчемное, бесцветное растение...

И вот мы решились. Консультировались с врачами: мне сказали, что забеременеть сама я не смогу (возраст уже за 40, ну, вы понимаете...) и нужно делать искусственное оплодотворение. Мы с мужем поехали в Москву. Все сделали — я после оплодотворения несколько дней не вставала с кровати. Шелохнуться боялась. Хотела, чтобы клеточка укрепилась, окрепла...

Я так бережно ходила — словно внутри меня был крохотный хрустальный сосуд, который мог расплескаться или разбиться...

30 апреля утром — да-да, это было утро накануне пасхальной ночи, — у меня началось кровотечение. Муж вызвал «скорую», меня забрали в больницу, срочно УЗИ сделали. Врач грустно так посмотрел на меня:

—  Мне очень, очень жаль, но вы его потеряли. Он не смог удержаться.

Муж забрал меня домой. В машине мы молчали. И дома молчали... Эта страшная тишина. Вечером пришла его сестра; мы на кухне сидели и слушали ее утешения в тот момент, когда в дверь постучали.

Постучали — громко так, резко. Муж пошел открывать. Открыл — и тишина. Родственница моя тоже выбежала посмотреть, в чем там дело. И тоже — тишина...

Я, верите или нет, кожей почувствовала, что там такое. Вышла из кухни в свою комнату и закрыла за собой дверь. Слышу: в прихожей замешательство, а потом суета какая-то... У меня сердце ухнуло.

Золовка забегает, смотрит на меня круглыми глазами.

—  Ребенок, да? — спрашиваю.

—  Мальчик, новорожденный мальчик... Там записка...

—  И что в ней?

—  «Дорогие Лена и Аслан! Мальчик — чистокровный осетин, абсолютно здоров. Будьте счастливы»...

Муж не заходит ко мне, возится в другой комнате с этим ребенком.

Так мне горько стало, так больно... Чужой ребенок... Как насмешка над нашим горем, как подачка, жалкая подачка... И похороны Карины с Хейтагом, и сегодняшний выкидыш — все встало перед моими глазами белой пеленой... Я легла на диван и разрыдалась... Вот так я плакала... Долго плакала...

А золовке сказала: «Чтобы к утру этого ребенка здесь не было! Пока он здесь, я из комнаты даже не выйду».

Понимаете, я не была готова принять на место своих детей кого бы то ни было. Я так остро переживала их смерть, и хотя скоро минует год со дня их смерти, я жила ими. Каждый день я вспоминаю, что мы делали ровно год назад: сегодня, например, мы с Кариной мыли окна, а под окном прошел мальчик, в которого она была влюблена, — и она, взвизгнув, кинулась на пол. А вчера я жарила пирожки с яблочным вареньем. Я все помню, каждый миг, каждый их вздох... Сегодня пятое июля: значит, через неделю мы поедем на море.

Такая вот реконструкция прошлого, которое заменяет мне настоящее.

И когда в эти воспоминания ворвался этот младенец, я была в ярости: он вторгся в нашу с детьми жизнь, прервал нить воспоминаний, словно разбудил меня посредине прекрасного сна.

А потом... Это был ЧУЖОЙ ребенок, его зачали и родили незнакомые мне люди, — кто они? здоровы ли? чисты ли? Это не брезгливость даже, это... Я даже слова не могу подобрать... Почему я должна воспитывать в своем доме какого-то подкидыша?

Это же очень сложно, понимаете? Через многое в душе нужно переступить. Мы не были бездетной парой, которая, отчаявшись, решилась взять чужого ребенка. Мы с мужем абсолютно здоровы, мы можем родить своего малыша. А какие чудесные дети были у нас... Как мы их любили... (Плачет.)

Так почему все то, что было уготовано для них, должно достаться чужому? Моя гордыня не позволяла мне оставить его. Моя боль выталкивала его...

Рано утром муж его увез. Возвращается, а в глаза мне старается не смотреть. Я ему говорю: «Ты что, хотел его оставить?» А он тихо так отвечает: «Закроем эту тему. Не хочешь не надо. И точка».

День и ночь я думала об этом мальчике... Как так могло случиться, что его принесли к нашим дверям именно в тот день, когда у меня случился выкидыш? Почему именно в пасхальную ночь, когда звонили колокола и славили Бога нашего? Эти люди, которые принесли его нам, они ничего не могли знать о том, что случилось со мной сегодня утром.

Где сейчас этот ребенок, что будет с ним? А со мной? Может, сам Господь, видя мои страдания, решил послать мне его в утешение? А я вышвырнула его на улицу, отреклась, не приняла этот дар...

Я не знала, что мне делать. Душа моя металась. Мне казалось, что если я возьму его на руки, то отрекусь от своих детей, предам их и всю нашу жизнь. Вот так легко, просто увидев чужого младенца... С другой стороны, я столько могла бы дать этому брошенному ребенку, которого принесли именно к моим дверям; и на записке были наши с мужем имена...

Я ходила к священнику в церковь. Рассказала свою историю и спросила, как же мне нужно поступить? Он сказал, что я правильно поступила, отдав его. «Пусть лучше его возьмут люди, которые смогут поделиться с ним своей любовью и теплом. Твое сердце изранено, в нем нет места для других детей, покуда ты оплакиваешь своих...»

Мне очень понравились его слова, и я сразу как-то успокоилась. А ночью ложусь спать и... опять слышу плач этого ребенка. Думаю: где он, Боже, сыт ли, согрет? И всю ночь так проворочалась — в мыслях о нем.

Утром встаю и понимаю, что он УЖЕ в моем сердце, что он своими маленькими пальчиками крепко вцепился в него и не отпускает. Мое сердце изрезано ножом, но, даже истекая кровью, оно способно любить; любить чужого брошенного ребенка.

Если бы я не прошла через все эти страдания, оплакивая своих деток, разве способна была бы на сострадание к чужому? Никогда. Только пережив такую боль, пройдя через все круги ада, я стала той, что сейчас.

Я прямо с утра оделась и, мужу ни слова не сказав, поехала в больницу. Захожу к главврачу и говорю, что приехала забрать своего ребенка. Тот руками разводит: простите, говорит, но уже прошло 12 дней, вы даже не интересовались его судьбой... Уже поздно... Другая семья уже начала процедуру оформления усыновления...

—  Нет, — говорю, — это невозможно! Это мой ребенок, его принесли в мой дом, вы не можете его так просто у меня забрать!

Я поехала к той женщине, которая забирала этого мальчика у меня. Рассказала ей про Беслан, про школу, про своих убитых детей, про то, как этого малыша принесли мне под дверь в пасхальную ночь...

— Но вы же сами отказались от него!

—  Мне тяжело далось это решение, я потеряла своих детей... Умоляю вас, не отбирайте его у меня!

И эта женщина, обычная бездетная женщина, которая просто хотела усыновить ребенка и ходила долгое время смотреть отказников, выбрала именно моего мальчика из-за хорошенького личика, — так жестоко она мне ответила: «Это ваше горе, могу вам лишь посочувствовать, но ребенка просто так я не отдам».

После похорон я вообще практически не выходила из дома, долгие месяцы не могла никого видеть, а что тут со мной случилось! Десять дней с утра до вечера — областная прокуратура, суд, Минздрав, все пороги обила, все инстанции обошла... Отказать мне чиновники все-таки не посмели. Даже позволили все то время, пока готовятся документы на усыновление, пожить вместе с ним в одной палате.

Муж мой был потрясен... Наверное, такой он меня еще не знал...

Собрала дома сумку, приезжаю. Иду по коридору... Ощущения! Не передать вам... Сердце из груди выпрыгивает!.. Я же его не видела ни разу, не видела своего будущего ребенка!

Открываю дверь, ставлю сумку возле кровати и подхожу к нему.

— Ну, здравствуй! Свиделись, наконец...

А он и вправду такой симпатичный, улыбчивый, беззащитный... Я его взяла на руки, положила на кровать и рядом легла. Плачу, улыбаюсь, как сумасшедшая.

— Теперь мы всегда с тобой рядом будем.

И с того дня мы не разлучались. Мы с мужем как будто заново учились младенца нянчить. Купили ему молочную смесь, бутылочки, пеленки... Встаем по ночам кормить — все, как было почти пятнадцать лет назад.

Смотрю на своего мужа и... Знаете, все это и больно, и одновременно щемяще-трогательно: как он носит его на руках, поет ему колыбельную. Воскрешает в душе что- то такое, что казалось безвозвратно утерянным... Мы просим прощения у своих детей, просим их понять нас.

Мы вырастим этого ребенка в память о них, мы дадим ему все, что будет в наших силах.

Но... мне кажется, что любить так, как мы любили их, мы не сможем никого и никогда. К этому малышу я испытываю привязанность, нежность... Но любовь?.. Не знаю... Пока слишком больно, слишком больно...

Я даже не знаю, нужно ли, чтобы вы писали о нас. Я не знаю, останемся ли мы в Беслане: если он будет расти здесь, нужно быть готовыми к тому, что ему обязательно расскажут о том, как он появился на свет и как оказался в этом доме... Вынесет ли он это? Не разобьется ли его сердце от этого? Мы хотим, чтобы у нас была семья, мы хотим хоть кого-то сделать счастливым... Это ведь хорошее желание, правда?

Наверное, мы оставим историю его рождения тайной, а потом встретимся с вами через много лет и расскажем, пришло ли солнце в наш дом вновь...

У меня сейчас то же чувство: как будто я несу в руках хрупкий и тонкий сосуд: не расплескать бы, не разбить, сберечь эту хрупкость...»

 

Лена и Аслан, родители. На могиле родных детей оставили одну-единственную запись: «Простите нас».

 

Посттравматический синдром

 

«Я свой осколок храню в жестяной банке из-под кофе. Он мне дорог, как первый молочный зуб, который у меня перед первым классом выпал. Вот он, смотрите... Болтик без шляпки. Большой, да? Красивый. Да, вроде бы медь... Похоже по цвету, по крайней мере. Эта штука у меня в шее была. Еще полмиллиметра — и я бы лежал со всеми остальными на кладбище. Так что мой болт оказался недурным парнем... Знал, где нужно остановиться. И я его за это берегу. Полмиллиметра, — представьте! — и я покойник. Вот он, мой трофей. Врач на память подарил. А пацаны поменьше вообще помешались на своих осколках, друг перед другом хвастают, у кого он больше. Ужас, как в душевой прямо! Я же говорю, все пацаны посходили с ума: разговоров только про осколки, оружие и спецназ. Это называется, как его... Мам, скажи, как психолог сказал? А, посттравматический синдром это, вот».

 

Заурбек, 13 лет

 

 

Пустырник

 

«Валерианка мне уже не помогала. Я совершенно перестала ее чувствовать. Врач выписал мне настойку пустырника. Вроде как успокоительное.

Мне очень тяжело без Эмки... Вроде бы она была младшей, но у нас получилось так, что все на нее равнялись, все за ней тянулись. Она как солнце, всех нас согревала. Без нее все стало темно и тихо. Мы сидим с мамой в этом пустом, холодном доме. Не слышно ее смеха, ее голоса.

Когда мы начинаем смотреть ее фотографии, — такая неуклюжая попытка ее оживить, вернуться в те дни, когда все мы были счастливы, — становится так плохо, мы начинаем рыдать, и сердце — оно как будто сходит с ума.

Я пью пустырник, так сказал врач. Это такая горькая трава, она успокаивает... Три раза в день перед едой. Каждый день пустырник, чтобы не сойти с ума от всего этого...»

 

Тома, сестра